Неточные совпадения
— Был, — сказала Варвара. — Но он — не в ладах с этой компанией. Он, как ты знаешь, стоит на своем:
мир — непроницаемая тьма, человек освещает ее
огнем своего воображения, идеи — это знаки, которые дети пишут грифелем на школьной доске…
Томилин «беспощадно, едко высмеивал тонко организованную личность, кристалл, якобы способный отразить спектры всех
огней жизни и совершенно лишенный силы
огня веры в простейшую и единую мудрость
мира, заключенную в таинственном слове — бог».
Посещение кухни было строго воспрещено Грэю, но раз открыв уже этот удивительный, полыхающий
огнем очагов
мир пара, копоти, шипения, клокотания кипящих жидкостей, стука ножей и вкусных запахов, мальчик усердно навещал огромное помещение.
Гончарова.], поэт, — хочу в Бразилию, в Индию, хочу туда, где солнце из камня вызывает жизнь и тут же рядом превращает в камень все, чего коснется своим
огнем; где человек, как праотец наш, рвет несеяный плод, где рыщет лев, пресмыкается змей, где царствует вечное лето, — туда, в светлые чертоги Божьего
мира, где природа, как баядерка, дышит сладострастием, где душно, страшно и обаятельно жить, где обессиленная фантазия немеет перед готовым созданием, где глаза не устанут смотреть, а сердце биться».
Смотрите вы на все эти чудеса,
миры и
огни, и, ослепленные, уничтоженные величием, но богатые и счастливые небывалыми грезами, стоите, как статуя, и шепчете задумчиво: «Нет, этого не сказали мне ни карты, ни англичане, ни американцы, ни мои учители; говорило, но бледно и смутно, только одно чуткое поэтическое чувство; оно таинственно манило меня еще ребенком сюда и шептало...
В очистительном
огне мирового пожара многое сгорит, истлеют ветхие материальные одежды
мира и человека.
Но сама мессианская идея идет из иного
мира, и стихия ее — стихия
огня, а не земли.
Вере становилось тепло в груди, легче на сердце. Она внутренно вставала на ноги, будто пробуждалась от сна, чувствуя, что в нее льется волнами опять жизнь, что тихо, как друг, стучится
мир в душу, что душу эту, как темный, запущенный храм, осветили
огнями и наполнили опять молитвами и надеждами. Могила обращалась в цветник.
И вот она, эта живая женщина, перед ним! В глазах его совершилось пробуждение Веры, его статуи, от девического сна. Лед и
огонь холодили и жгли его грудь, он надрывался от мук и — все не мог оторвать глаз от этого неотступного образа красоты, сияющего гордостью, смотрящего с любовью на весь
мир и с дружеской улыбкой протягивающего руку и ему…
Не только от
мира внешнего, от формы, он настоятельно требовал красоты, но и на
мир нравственный смотрел он не как он есть, в его наружно-дикой, суровой разладице, не как на початую от рождения
мира и неконченую работу, а как на гармоническое целое, как на готовый уже парадный строй созданных им самим идеалов, с доконченными в его уме чувствами и стремлениями,
огнем, жизнью и красками.
Мужчины, одни, среди дел и забот, по лени, по грубости, часто бросая теплый
огонь, тихие симпатии семьи, бросаются в этот
мир всегда готовых романов и драм, как в игорный дом, чтоб охмелеть в чаду притворных чувств и дорого купленной неги. Других молодость и пыл влекут туда, в царство поддельной любви, со всей утонченной ее игрой, как гастронома влечет от домашнего простого обеда изысканный обед искусного повара.
Своим восстанием ангельский верховный князь Люцифер возбудил в себе адский
огонь и сделался, вместе с своими полчищами, диаволом, а испорченная им божественная материя («салнитер») послужила основой создания нашего
мира (так что косвенно и Люцифер соучаствовал в нем), во главе с новым ангелом, долженствовавшим заместить Люцифера, — Адамом, а после падения Адам был замещен Христом.
От сего-то стали поклоняться кто солнцу, кто луне, кто множеству звезд, кто самому небу вместе с светилами, которым дали править в
мире и качеством и количеством движения, а кто стихиям: земле, воде, воздуху,
огню» [Иб., 23–24.].
И вдруг нечаянно, негаданно явился он… Как
огнем охватило Манефу, когда, взглянув на паломника, она признала в нем дорогого когда-то ей человека… Она, закаленная в долгой борьбе со страстями, она, победившая в себе ветхого человека со всеми влеченьями к
миру, чувственности, суете, она, умертвившая в себе сердце и сладкие его обольщения, едва могла сдержать себя при виде Стуколова, едва не выдала людям давнюю, никому не ведомую тайну.
Лживый, призрачный
мир есть зло и небытие; он не должен иметь защиты, он достоин лишь
огня.
Страшен был не он, с его хвостом, рогами и даже
огнем изо рта. Страшно было ощущение какого-то другого
мира, с его вмешательством, непонятным, таинственным и грозным… Всякий раз, когда кто-нибудь умирал по соседству, особенно если умирал неожиданно, «наглою» смертью «без покаяния», — нам становилась страшна тьма ночи, а в этой тьме — дыхание ночного ветра за окном, стук ставни, шум деревьев в саду, бессознательные вскрикивания старой няньки и даже простой жук, с смутным гудением ударяющийся в стекла…
Пора, пора! душевных наших мук
Не стоит
мир; оставим заблужденья!
Сокроем жизнь под сень уединенья!
Я жду тебя, мой запоздалый друг —
Приди;
огнём волшебного рассказа
Сердечные преданья оживи;
Поговорим о бурных днях Кавказа,
О Шиллере, о славе, о любви.
Вероятно, в
мире были и есть оставшиеся невыраженными творцы, у которых был внутренний
огонь и внутренний творческий акт, но не реализовалось, не создалось продуктов.
Согласно сему, как грех сатаны был восстание и возношение, так грех человека был падение и унижение: сатана обратился против божества; человек же токмо отвратился от божества, соответственно чему сатана вверг себя в мрачную бездну неугасимого
огня и ненасытимого духовного глада; человек же подвергся лишь работе тления, впав в рабство материальной натуре, и внутренний благодатный свет божественной жизни обменял на внешний свет вещественного
мира.
Но владычествующий дух первозданной натуры, князь
мира сего, первый носитель божественного света в природе, отчего и называется он Люцифером, сиречь светоносцем или Денницею, действием воли своей расторг союз бога с натурою, отделил
огонь своей жизни от света жизни божественной, захотев сам себе быть светом.
— Оно, что и вы, вероятно, знаете, стремится вывести темный
огонь жизни из света внешнего
мира в свет
мира божественного.
Борьба против рабства у объективированного
мира, против охлаждения творческого
огня в продуктах творчества заключается совсем не в том, что творец перестает выражать себя и реализовать себя в своих творениях, это было бы нелепое требование, — борьба эта заключается в максимальном прорыве замкнутого круга объективации через творческий акт, в максимальной экзистенциальности творений творца, во вторжении максимальной субъектности в объектность
мира.
Фантазия создала здесь ряд потрясающих картин разрушения видимого
мира и очищения царящего зла
огнем и всевозможными муками.
Во-первых, современный берлинец чересчур взбаламучен рассказами о парижских веселостях, чтоб не попытаться завести и у себя что-нибудь a l'instar de Paris. [по примеру Парижа] Во-вторых, ежели он не будет веселиться, то не скажет ли об нем Европа: вот он прошел с мечом и
огнем половину цивилизованного
мира, а остался все тем же скорбным главою берлинцем.
Думала она об этом много, и росла в душе ее эта дума, углубляясь и обнимая все видимое ею, все, что слышала она, росла, принимая светлое лицо молитвы, ровным
огнем обливавшей темный
мир, всю жизнь и всех людей.
В лесу, одетом бархатом ночи, на маленькой поляне, огражденной деревьями, покрытой темным небом, перед лицом
огня, в кругу враждебно удивленных теней — воскресали события, потрясавшие
мир сытых и жадных, проходили один за другим народы земли, истекая кровью, утомленные битвами, вспоминались имена борцов за свободу и правду.
— Ко всему несут любовь дети, идущие путями правды и разума, и все облачают новыми небесами, все освещают
огнем нетленным — от души. Совершается жизнь новая, в пламени любви детей ко всему
миру. И кто погасит эту любовь, кто? Какая сила выше этой, кто поборет ее? Земля ее родила, и вся жизнь хочет победы ее, — вся жизнь!
Но представьте — от какого-то
огня эта непроницаемая поверхность вдруг размягчилась, и уж ничто не скользит по ней — все проникает внутрь, туда, в этот зеркальный
мир, куда мы с любопытством заглядываем детьми — дети вовсе не так глупы, уверяю вас.
Начало координат во всей этой истории — конечно, Древний Дом. Из этой точки — оси Х-ов, Y-ов, Z-ов, на которых для меня с недавнего времени построен весь
мир. По оси Х-ов (Проспекту 59‑му) я шел пешком к началу координат. Во мне — пестрым вихрем вчерашнее: опрокинутые дома и люди, мучительно-посторонние руки, сверкающие ножницы, остро-капающие капли из умывальника — так было, было однажды. И все это, разрывая мясо, стремительно крутится там — за расплавленной от
огня поверхностью, где «душа».
Раиса Павловна задумчиво смотрела на
огонь, испытывая закачивавшее чувство дремы, уносившее ее в далекий
мир воспоминаний...
Целую ночь затем ей снился тот зеленый уголок, в котором притаился целый детский
мир с своей великой любовью, «Злая… ведьма…» — стояли у ней в ушах роковые слова, и во сне она чувствовала, как все лицо у ней горело
огнем и в глазах накипали слезы.
Мягкий шелковый пеплум Глафиры издавал тончайший запах свежего сена, — запах, сообщенный ему, в свою очередь, очень причудливыми духами. Все более и более сгущающийся сумрак, наступая сзади ее темною стеной, точно придвигал ее к
огню камина, свет которого ограничивался все более и более тесным кругом. Остальной
мир весь был темен, и в маленьком пятне света были только он и она.
Казалось, стеклись сюда
огни всего
мира.
Понемногу я начал грести, так как океан изменился. Я мог определить юг. Неясно стал виден простор волн; вдали над ними тронулась светлая лавина востока, устремив яркие копья наступающего
огня, скрытого облаками. Они пронеслись мимо восходящего солнца, как паруса. Волны начали блестеть; теплый ветер боролся со свежестью; наконец утренние лучи согнали призрачный
мир рассвета, и начался день.
Творческий
огонь гения всегда, в сущности, хотел, чтобы этот
мир детерминации и объектности сгорел и был заменен
миром свободы и творческого полета.
«Верит», — думал Кожемякин. И всё яснее понимал, что эти люди не могут стать детьми, не смогут жить иначе, чем жили, — нет
мира в их грудях, не на чем ему укрепиться в разбитом, разорванном сердце. Он наблюдал за ними не только тут, пред лицом старца, но и там, внизу, в общежитии; он знал, что в каждом из них тлеет свой
огонь и неслиянно будет гореть до конца дней человека или до опустошения его, мучительно выедая сердцевину.
Чтобы разорвать прочные петли безысходной скуки, которая сначала раздражает человека, будя в нём зверя, потом, тихонько умертвив душу его, превращает в тупого скота, чтобы не задохнуться в тугих сетях города Окурова, потребно непрерывное напряжение всей силы духа, необходима устойчивая вера в человеческий разум. Но её даёт только причащение к великой жизни
мира, и нужно, чтобы, как звёзды в небе, человеку всегда были ясно видимы
огни всех надежд и желаний, неугасимо пылающие на земле.
Думаю я про него: должен был этот человек знать какое-то великое счастье, жил некогда великой и страшной радостью, горел в
огне — осветился изнутри, не угасил его и себе, и по сей день светит
миру душа его этим
огнём, да не погаснет по вся дни жизни и до последнего часа.
Слезой раскаянья сотру
Я на челе, тебя достойном,
Следы небесного
огня —
И
мир в неведеньи спокойном
Пусть доцветает без меня!
Было еще темно, когда удэхеец разбудил меня. В очаге ярко горел
огонь, женщина варила утренний завтрак. С той стороны, где спали стрелки и казаки, несся дружный храп. Я не стал их будить и начал осторожно одеваться. Когда мы с удэхейцем вышли из юрты, было уже совсем светло. В природе царило полное спокойствие. Воздух был чист и прозрачен. Снежные вершины высоких гор уже озарились золотисторозовыми лучами восходящего солнца, а теневые стороны их еще утопали в фиолетовых и синих тонах.
Мир просыпался…
Мои спутники были все в сборе. После ужина меня стало клонить ко сну. Завернувшись в одеяло, я лег около
огня и сквозь дремоту слышал, как Чжан-Бао рассказывал казакам о Великой китайской стене, которая тянется на 7 000 ли [Ли — китайская мера длины, равна приблизительно 500 метрам.] и которой нет равной во всем
мире.
И в теперешнем животном
мире мы видим много этой дисгармонии: лягушка и жаба нередко вываливается из страстных объятий самца с продырявленною грудною клеткою и растерзанными внутренностями; ночной мотылек упорно летит на обжигающий его
огонь; краб теряет от испуга свои ноги; голотурия при прикосновении к ней выплевывает собственные внутренности; самки многих животных жадно пожирают ими же рожденных детенышей.
— Конечно. И нужно было, чтоб
огонь ударил в небо и чтоб лава полилась по
миру. А что грязь и смрад, — так что же делать! Неужели ты думаешь, что, если бы все от нас зависело, мы не действовали бы иначе? Дисциплинированные, железные рабочие батальоны, пылающие самоотверженною любовью к будущему
миру, обдуманная, планомерная реорганизация строя на новых началах… Эх, да смешно говорить! Ей-богу, как будто институтки в белых пелериночках, — и разговаривай с ними серьезно!
— Gloria, madonna, gloria! [Слава, мадонна, слава! (Итал.).] — тысячью грудей грянула черная толпа, и —
мир изменился: всюду в окнах вспыхнули
огни, в воздухе простерлись руки с факелами в них, всюду летели золотые искры, горело зеленое, красное, фиолетовое, плавали голуби над головами людей, все лица смотрели вверх, радостно крича...
Замелькали опять перед ними
огни фонарей, и пронеслись мимо дома Тверской-Ямской, и отступили от них, как будто в страхе, мифологические гиганты, безмолвные стражи новых триумфальных ворот. Вот они миновали Петровский парк, Разумовское. Снежное поле, и над ними по голубому небесному раздолью плывет полный, назревший месяц. Широко, привольно, словно они одни в
мире, дышится так легко.
Теперь, когда быстро наступала темнота, мелькали внизу
огни и когда казалось, что туман скрывает под собой бездонную пропасть, Липе и ее матери, которые родились нищими и готовы были прожить так до конца, отдавая другим всё, кроме своих испуганных, кротких душ, — быть может, им примерещилось на минуту, что в этом громадном, таинственном
мире, в числе бесконечного ряда жизней и они сила, и они старше кого-то; им было хорошо сидеть здесь наверху, они счастливо улыбались и забыли о том, что возвращаться вниз все-таки надо.
Мистицизм снова вошел в моду; дикий
огонь преследования блеснул в глазах мирных германцев, и фактически реформационный
мир возвратился в идее к католическому миросозерцанию.
Вспоминается, как они, бия себя в перси, на целый
мир возглашали: мы люди серые, привычные! нас хоть на куски режь, хоть
огнем пали, мы на все готовы!
У постели, на которой он лежал, стояла коленопреклоненная монашенка: черный клобук с длинною вуалью указывал на полнейшее отречение ее от
мира, и этот мрачный головной убор, как и вся черная одежда, рельефно оттеняли ее худое, далеко не старое и когда-то, видимо, отличавшееся недюжинною красотою лицо с выразительным профилем и большими, полными еще далеко не потухшего
огня, глазами.
Косых. Он-то? Жох-мужчина! Пройда, сквозь
огонь и воду прошел. Он и граф — пятак пара. Нюхом чуют, где что плохо лежит. На жидовке нарвался, съел гриб, а теперь к Зюзюшкиным сундукам подбирается. Об заклад бьюсь, будь я трижды анафема, если через год он Зюзюшку по
миру не пустит. Он — Зюзюшку, а граф — Бабакину. Заберут денежки и будут жить-поживать да добра наживать. Доктор, что это вы сегодня такой бледный? На вас лица нет.