Неточные совпадения
Посещение кухни было строго воспрещено Грэю, но раз открыв уже этот удивительный, полыхающий
огнем очагов
мир пара, копоти, шипения, клокотания кипящих жидкостей, стука ножей и вкусных запахов, мальчик усердно навещал огромное помещение.
Томилин «беспощадно, едко высмеивал тонко организованную личность, кристалл, якобы способный отразить спектры всех
огней жизни и совершенно лишенный силы
огня веры в простейшую и единую мудрость
мира, заключенную в таинственном слове — бог».
— Был, — сказала Варвара. — Но он — не в ладах с этой компанией. Он, как ты знаешь, стоит на своем:
мир — непроницаемая тьма, человек освещает ее
огнем своего воображения, идеи — это знаки, которые дети пишут грифелем на школьной доске…
Не только от
мира внешнего, от формы, он настоятельно требовал красоты, но и на
мир нравственный смотрел он не как он есть, в его наружно-дикой, суровой разладице, не как на початую от рождения
мира и неконченую работу, а как на гармоническое целое, как на готовый уже парадный строй созданных им самим идеалов, с доконченными в его уме чувствами и стремлениями,
огнем, жизнью и красками.
И вот она, эта живая женщина, перед ним! В глазах его совершилось пробуждение Веры, его статуи, от девического сна. Лед и
огонь холодили и жгли его грудь, он надрывался от мук и — все не мог оторвать глаз от этого неотступного образа красоты, сияющего гордостью, смотрящего с любовью на весь
мир и с дружеской улыбкой протягивающего руку и ему…
Вере становилось тепло в груди, легче на сердце. Она внутренно вставала на ноги, будто пробуждалась от сна, чувствуя, что в нее льется волнами опять жизнь, что тихо, как друг, стучится
мир в душу, что душу эту, как темный, запущенный храм, осветили
огнями и наполнили опять молитвами и надеждами. Могила обращалась в цветник.
Мужчины, одни, среди дел и забот, по лени, по грубости, часто бросая теплый
огонь, тихие симпатии семьи, бросаются в этот
мир всегда готовых романов и драм, как в игорный дом, чтоб охмелеть в чаду притворных чувств и дорого купленной неги. Других молодость и пыл влекут туда, в царство поддельной любви, со всей утонченной ее игрой, как гастронома влечет от домашнего простого обеда изысканный обед искусного повара.
Гончарова.], поэт, — хочу в Бразилию, в Индию, хочу туда, где солнце из камня вызывает жизнь и тут же рядом превращает в камень все, чего коснется своим
огнем; где человек, как праотец наш, рвет несеяный плод, где рыщет лев, пресмыкается змей, где царствует вечное лето, — туда, в светлые чертоги Божьего
мира, где природа, как баядерка, дышит сладострастием, где душно, страшно и обаятельно жить, где обессиленная фантазия немеет перед готовым созданием, где глаза не устанут смотреть, а сердце биться».
Смотрите вы на все эти чудеса,
миры и
огни, и, ослепленные, уничтоженные величием, но богатые и счастливые небывалыми грезами, стоите, как статуя, и шепчете задумчиво: «Нет, этого не сказали мне ни карты, ни англичане, ни американцы, ни мои учители; говорило, но бледно и смутно, только одно чуткое поэтическое чувство; оно таинственно манило меня еще ребенком сюда и шептало...
В очистительном
огне мирового пожара многое сгорит, истлеют ветхие материальные одежды
мира и человека.
Но сама мессианская идея идет из иного
мира, и стихия ее — стихия
огня, а не земли.
Страшен был не он, с его хвостом, рогами и даже
огнем изо рта. Страшно было ощущение какого-то другого
мира, с его вмешательством, непонятным, таинственным и грозным… Всякий раз, когда кто-нибудь умирал по соседству, особенно если умирал неожиданно, «наглою» смертью «без покаяния», — нам становилась страшна тьма ночи, а в этой тьме — дыхание ночного ветра за окном, стук ставни, шум деревьев в саду, бессознательные вскрикивания старой няньки и даже простой жук, с смутным гудением ударяющийся в стекла…
Лживый, призрачный
мир есть зло и небытие; он не должен иметь защиты, он достоин лишь
огня.
Фантазия создала здесь ряд потрясающих картин разрушения видимого
мира и очищения царящего зла
огнем и всевозможными муками.
Раиса Павловна задумчиво смотрела на
огонь, испытывая закачивавшее чувство дремы, уносившее ее в далекий
мир воспоминаний...
Целую ночь затем ей снился тот зеленый уголок, в котором притаился целый детский
мир с своей великой любовью, «Злая… ведьма…» — стояли у ней в ушах роковые слова, и во сне она чувствовала, как все лицо у ней горело
огнем и в глазах накипали слезы.
— Ко всему несут любовь дети, идущие путями правды и разума, и все облачают новыми небесами, все освещают
огнем нетленным — от души. Совершается жизнь новая, в пламени любви детей ко всему
миру. И кто погасит эту любовь, кто? Какая сила выше этой, кто поборет ее? Земля ее родила, и вся жизнь хочет победы ее, — вся жизнь!
В лесу, одетом бархатом ночи, на маленькой поляне, огражденной деревьями, покрытой темным небом, перед лицом
огня, в кругу враждебно удивленных теней — воскресали события, потрясавшие
мир сытых и жадных, проходили один за другим народы земли, истекая кровью, утомленные битвами, вспоминались имена борцов за свободу и правду.
Думала она об этом много, и росла в душе ее эта дума, углубляясь и обнимая все видимое ею, все, что слышала она, росла, принимая светлое лицо молитвы, ровным
огнем обливавшей темный
мир, всю жизнь и всех людей.
Но представьте — от какого-то
огня эта непроницаемая поверхность вдруг размягчилась, и уж ничто не скользит по ней — все проникает внутрь, туда, в этот зеркальный
мир, куда мы с любопытством заглядываем детьми — дети вовсе не так глупы, уверяю вас.
Начало координат во всей этой истории — конечно, Древний Дом. Из этой точки — оси Х-ов, Y-ов, Z-ов, на которых для меня с недавнего времени построен весь
мир. По оси Х-ов (Проспекту 59‑му) я шел пешком к началу координат. Во мне — пестрым вихрем вчерашнее: опрокинутые дома и люди, мучительно-посторонние руки, сверкающие ножницы, остро-капающие капли из умывальника — так было, было однажды. И все это, разрывая мясо, стремительно крутится там — за расплавленной от
огня поверхностью, где «душа».
Во-первых, современный берлинец чересчур взбаламучен рассказами о парижских веселостях, чтоб не попытаться завести и у себя что-нибудь a l'instar de Paris. [по примеру Парижа] Во-вторых, ежели он не будет веселиться, то не скажет ли об нем Европа: вот он прошел с мечом и
огнем половину цивилизованного
мира, а остался все тем же скорбным главою берлинцем.
Но владычествующий дух первозданной натуры, князь
мира сего, первый носитель божественного света в природе, отчего и называется он Люцифером, сиречь светоносцем или Денницею, действием воли своей расторг союз бога с натурою, отделил
огонь своей жизни от света жизни божественной, захотев сам себе быть светом.
Согласно сему, как грех сатаны был восстание и возношение, так грех человека был падение и унижение: сатана обратился против божества; человек же токмо отвратился от божества, соответственно чему сатана вверг себя в мрачную бездну неугасимого
огня и ненасытимого духовного глада; человек же подвергся лишь работе тления, впав в рабство материальной натуре, и внутренний благодатный свет божественной жизни обменял на внешний свет вещественного
мира.
— Оно, что и вы, вероятно, знаете, стремится вывести темный
огонь жизни из света внешнего
мира в свет
мира божественного.
Чтобы разорвать прочные петли безысходной скуки, которая сначала раздражает человека, будя в нём зверя, потом, тихонько умертвив душу его, превращает в тупого скота, чтобы не задохнуться в тугих сетях города Окурова, потребно непрерывное напряжение всей силы духа, необходима устойчивая вера в человеческий разум. Но её даёт только причащение к великой жизни
мира, и нужно, чтобы, как звёзды в небе, человеку всегда были ясно видимы
огни всех надежд и желаний, неугасимо пылающие на земле.
«Верит», — думал Кожемякин. И всё яснее понимал, что эти люди не могут стать детьми, не смогут жить иначе, чем жили, — нет
мира в их грудях, не на чем ему укрепиться в разбитом, разорванном сердце. Он наблюдал за ними не только тут, пред лицом старца, но и там, внизу, в общежитии; он знал, что в каждом из них тлеет свой
огонь и неслиянно будет гореть до конца дней человека или до опустошения его, мучительно выедая сердцевину.
Думаю я про него: должен был этот человек знать какое-то великое счастье, жил некогда великой и страшной радостью, горел в
огне — осветился изнутри, не угасил его и себе, и по сей день светит
миру душа его этим
огнём, да не погаснет по вся дни жизни и до последнего часа.
Понемногу я начал грести, так как океан изменился. Я мог определить юг. Неясно стал виден простор волн; вдали над ними тронулась светлая лавина востока, устремив яркие копья наступающего
огня, скрытого облаками. Они пронеслись мимо восходящего солнца, как паруса. Волны начали блестеть; теплый ветер боролся со свежестью; наконец утренние лучи согнали призрачный
мир рассвета, и начался день.
Казалось, стеклись сюда
огни всего
мира.
— Gloria, madonna, gloria! [Слава, мадонна, слава! (Итал.).] — тысячью грудей грянула черная толпа, и —
мир изменился: всюду в окнах вспыхнули
огни, в воздухе простерлись руки с факелами в них, всюду летели золотые искры, горело зеленое, красное, фиолетовое, плавали голуби над головами людей, все лица смотрели вверх, радостно крича...
Косых. Он-то? Жох-мужчина! Пройда, сквозь
огонь и воду прошел. Он и граф — пятак пара. Нюхом чуют, где что плохо лежит. На жидовке нарвался, съел гриб, а теперь к Зюзюшкиным сундукам подбирается. Об заклад бьюсь, будь я трижды анафема, если через год он Зюзюшку по
миру не пустит. Он — Зюзюшку, а граф — Бабакину. Заберут денежки и будут жить-поживать да добра наживать. Доктор, что это вы сегодня такой бледный? На вас лица нет.
Слезой раскаянья сотру
Я на челе, тебя достойном,
Следы небесного
огня —
И
мир в неведеньи спокойном
Пусть доцветает без меня!
Вспоминается, как они, бия себя в перси, на целый
мир возглашали: мы люди серые, привычные! нас хоть на куски режь, хоть
огнем пали, мы на все готовы!
Теперь, когда быстро наступала темнота, мелькали внизу
огни и когда казалось, что туман скрывает под собой бездонную пропасть, Липе и ее матери, которые родились нищими и готовы были прожить так до конца, отдавая другим всё, кроме своих испуганных, кротких душ, — быть может, им примерещилось на минуту, что в этом громадном, таинственном
мире, в числе бесконечного ряда жизней и они сила, и они старше кого-то; им было хорошо сидеть здесь наверху, они счастливо улыбались и забыли о том, что возвращаться вниз все-таки надо.
Мистицизм снова вошел в моду; дикий
огонь преследования блеснул в глазах мирных германцев, и фактически реформационный
мир возвратился в идее к католическому миросозерцанию.
Сидел и слушал, как всё, что видел и познал я, растёт во мне и горит единым
огнём, я же отражаю этот свет снова в
мир, и всё в нём пламенеет великой значительностью, одевается в чудесное, окрыляет дух мой стремлением поглотить
мир, как он поглотил меня.
Он вдруг сознавал свое настоящее положение, вдруг стал понимать, что он одинок и чужд всему
миру, один в чужом углу, меж таинственных, подозрительных людей, между врагов, которые все собираются и шепчутся по углам его темной комнаты и кивают старухе, сидевшей у
огня на корточках, нагревавшей свои дряхлые, старые руки и указывавшей им на него.
И проклянет, склонясь на крест святой,
Людей и небо, время и природу, —
И проклянет грозы бессильный вой
И пылких мыслей тщетную свободу…
Но нет, к чему мне слушать плач людской?
На что мне черный крест, курган, гробница?
Пусть отдадут меня стихиям! Птица
И зверь,
огонь и ветер, и земля
Разделят прах мой, и душа моя
С душой вселенной, как эфир с эфиром,
Сольется и развеется над
миром!..
Весь
мир, казалось, состоял только из черных силуэтов и бродивших белых теней, а Огнев, наблюдавший туман в лунный августовский вечер чуть ли не первый раз в жизни, думал, что он видит не природу, а декорацию, где неумелые пиротехники, желая осветить сад белым бенгальским
огнем, засели под кусты и вместе со светом напустили в воздух и белого дыма.
Снегу, казалось, не будет конца. Белые хлопья все порхали, густо садясь на ветки талины, на давно побелевшую землю, на нас. Только у самого
огня протаяло и было черно. Весь видимый
мир для нас ограничивался этим костром да небольшим клочком острова с выступавшими, точно из тумана, очертаниями кустов… Дальше была белая стена мелькающего снега.
Пора, пора! душевных наших мук
Не стоит
мир; оставим заблужденья!
Сокроем жизнь под сень уединенья!
Я жду тебя, мой запоздалый друг —
Приди;
огнём волшебного рассказа
Сердечные преданья оживи;
Поговорим о бурных днях Кавказа,
О Шиллере, о славе, о любви.
И вдруг нечаянно, негаданно явился он… Как
огнем охватило Манефу, когда, взглянув на паломника, она признала в нем дорогого когда-то ей человека… Она, закаленная в долгой борьбе со страстями, она, победившая в себе ветхого человека со всеми влеченьями к
миру, чувственности, суете, она, умертвившая в себе сердце и сладкие его обольщения, едва могла сдержать себя при виде Стуколова, едва не выдала людям давнюю, никому не ведомую тайну.
— Именно так, вашескородие! — говорит свидетель староста. — Всем
миром жалимся. Жить с ним никак невозможно! С образами ли ходим, свадьба ли, или, положим, случай какой, везде он кричит, шумит, всё порядки вводит. Ребятам уши дерет, за бабами подглядывает, чтоб чего не вышло, словно свекор какой… Намеднись по избам ходил, приказывал, чтоб песней не пели и чтоб
огней не жгли. Закона, говорит, такого нет, чтоб песни петь.
От сего-то стали поклоняться кто солнцу, кто луне, кто множеству звезд, кто самому небу вместе с светилами, которым дали править в
мире и качеством и количеством движения, а кто стихиям: земле, воде, воздуху,
огню» [Иб., 23–24.].
Своим восстанием ангельский верховный князь Люцифер возбудил в себе адский
огонь и сделался, вместе с своими полчищами, диаволом, а испорченная им божественная материя («салнитер») послужила основой создания нашего
мира (так что косвенно и Люцифер соучаствовал в нем), во главе с новым ангелом, долженствовавшим заместить Люцифера, — Адамом, а после падения Адам был замещен Христом.
И в теперешнем животном
мире мы видим много этой дисгармонии: лягушка и жаба нередко вываливается из страстных объятий самца с продырявленною грудною клеткою и растерзанными внутренностями; ночной мотылек упорно летит на обжигающий его
огонь; краб теряет от испуга свои ноги; голотурия при прикосновении к ней выплевывает собственные внутренности; самки многих животных жадно пожирают ими же рожденных детенышей.
Было еще темно, когда удэхеец разбудил меня. В очаге ярко горел
огонь, женщина варила утренний завтрак. С той стороны, где спали стрелки и казаки, несся дружный храп. Я не стал их будить и начал осторожно одеваться. Когда мы с удэхейцем вышли из юрты, было уже совсем светло. В природе царило полное спокойствие. Воздух был чист и прозрачен. Снежные вершины высоких гор уже озарились золотисторозовыми лучами восходящего солнца, а теневые стороны их еще утопали в фиолетовых и синих тонах.
Мир просыпался…
Мои спутники были все в сборе. После ужина меня стало клонить ко сну. Завернувшись в одеяло, я лег около
огня и сквозь дремоту слышал, как Чжан-Бао рассказывал казакам о Великой китайской стене, которая тянется на 7 000 ли [Ли — китайская мера длины, равна приблизительно 500 метрам.] и которой нет равной во всем
мире.
Мягкий шелковый пеплум Глафиры издавал тончайший запах свежего сена, — запах, сообщенный ему, в свою очередь, очень причудливыми духами. Все более и более сгущающийся сумрак, наступая сзади ее темною стеной, точно придвигал ее к
огню камина, свет которого ограничивался все более и более тесным кругом. Остальной
мир весь был темен, и в маленьком пятне света были только он и она.